В неделю жен-мироносиц (воспоминания о. Петра Константинова)
Посвящается А. И. С.


На Радоницу благочинный послал меня на время в Н. и предупредил, что туда после смерти последнего батюшки давно уже никто из духовенства не ездил, так как время стоит трудное и даже у нас в Ташкенте  священников не хватает, а о том, чтобы кого-нибудь на периферию послать, и думать нечего, но, поскольку в моем лице явилось пополнение, то вот он меня туда и направляет.

Поехал я...

Н. от Ташкента находится недалеко, но добираться мне пришлось долго и поездом, и пешком, и на попутной лошадке, потому что с транспортом тогда очень трудно было. Приехал я поздно вечером, но весть о моем приезде разнеслась по поселку в одну минуту. Народ бежал, как на пожар.

— Батюшка приехал! — кричали и старые и малые. Окружили меня, обнимают, христосуются, благословения просят и все к себе ночевать зовут. Узбеки тоже прибежали на «русского муллу» поглядеть.

Староста меня от народа едва отбила и к себе повела, и все время, пока я в поселке жил, меня опекала.

А потрудиться мне там пришлось на совесть! Мало того, что ежедневно служил утром и вечером и исповедовал и причащал за каждой литургией пропасть людей, требами меня замучили.
Первое — крестины. Крестил я младенцев и больших, целый хоровод вокруг купели ставил. А сколько заочных отпеваний было, сколько панихид! Ведь война только окончилась, почти в каждом доме кто-нибудь убит, или ранен, или погиб без вести. Не счесть горя и слез, и каждого надо было пожалеть и утешить.

Ну, а под конец венчал. По скольку лет без венца жили, а тут, особенно фронтовики, все пошли венчаться.

Как я выдержал?! Видно, благодать священства спасла.

Народ меня полюбил. Одет я был легко, а вечера холодные, так пять женщин за день мне теплую кацавейку из шерсти связали. Один старик сапоги покойного сына принес:
— Поминай, батюшка, мово Колю.
А сапоги — цены им нет: мягкие, легкие, надел — и нога радуется.
Денег мне насовали, а когда уезжал, подводу дали, на нее кадушку с крашеными яйцами поставили, куличей наложили, рису в мешок насыпали, изюма целую пропасть и связку вяленой дыни. Хотели еще мяса дать, но я отбоярился, в рот ведь его не беру.

Расставаясь, поплакали, и обещал я им, что скоро опять приеду.


На лошадке возница довез меня до самой квартиры, а когда принялись мы с ним воз разгружать, соседи набежали глядеть, чего поп из деревни привез. Я им всем по кусочку кулича дал, по яичку и сказал ребятам, чтобы наказали всем детям, что в нашей округе живут, чтобы завтра ко мне под окно приходили христосоваться и что всем им я буду по яичку давать.


А год, не забудьте, был 46-й, и хоть победа наша и врага мы растоптали, а со снабжением еще туго было и хлеб давали по карточкам черный, а в магазинах — шаром кати, только на рынке втридорога что-нибудь купить можно было, потому все, мною привезенное, было, по тому времени, драгоценность.


Наступило утро, это была суббота недели жен-мироносиц. Пошел я к литургии, благочинному, как положено, даров снес и в поездке отчитался. Возвращаюсь домой. Батюшки светы! У моего окна орда мальчишек и девчонок стоит. Все кричат и все хотят быть первыми.


Открыл я окно и говорю им:

— Пока дружка за дружку не станете — ничего не дам.

Пошумели, поспорили, стали.
Всех оделил, и еще немного у меня яиц осталось. Я себе десяток отобрал и на стол положил рядом с куличом, и принялся второй раз давать яйца ребятишкам. И только я последнее отдал, как подходит к моему окну старая женщина и смиренно просит:
— Батюшка, не дадите ли два яичка моим внукам, они только что из больницы после кори вернулись, и к вам им не дойти, слабые очень.

Глянул я на нее, и сердце у меня оборвалось: вот стоит передо мной точь-в-точь наша лагерная — в лохмоточках вся, и хоть на улице прохладно, на ней ничего теплого нет, только косынка какая-то на седой голове. Сама — кожа да кости, руки натруженные, корявые, а глаза... Господи Боже мой, что в этих глазах! Скорбь такая, что я схватил кулич, что себе оставил, и десяток яиц, сунул их в мешок и даю ей. А она на меня смотрит и от благодарности слова не вымолвит, а только руку к груди прижимает.
— Ты, — спрашиваю, — почему такая убогая?
— Мы — эвакуированные, — отвечает, — здесь все прожили. Старший сын на фронте погиб, невестка болеет, никак не поправится, внучата только что из больницы, а младший сын уже год вести не подает, убит, видно. — Сказала и не плачет, а только смотрит.
— Подожди, — говорю, а сам вынул из-под подушки кошелек с деньгами, хотел ей что-нибудь дать, а потом, чувствую, не могу, и весь кошелек пихнул ей в руку: — Держи, не потеряй, здесь денег много.
Она совсем обомлела, хочет благодарить, а губы дрожат, и сама дрожит, и тело ее старое в прорехи лохмотьев виднеется.

И снова лагерь передо мною встал...

Снял я с плеч кацавейку, что мне в поселке связали, накинул ей на спину.
— Иди, — говорю, — с Богом.

Закрыл окно шторкою, а сам на койку бросился, с головой укрылся, и все мне чудилось, что это я нашу лагерную приветил... И знали бы вы, какая в душе моей была радость.

 

Особо почитаемые святые, новомученики и исповедники

Духовенство храма

Поиск материалов


ПРАВОСЛАВНЫЙ КАЛЕНДАРЬ