Первое послание к Тимофею (6,12)
Первый год обучения. Преподаватели : Б. А. Фохт, А. Г. Цирес, И. А. Ильин
Помню, как я в здравствующем доныне здании Психологического института, тут же за университетской библиотекой, остановился против расписания лекционных курсов и семинаров. Забирал, что поинтереснее, вовсе не думая о программе 1-го курса, да и не знал о ней. И с этими моими друзьями я сразу встретился на курсах по досократикам, по Декарту, по Канту, которые и вдохновенно, и сумбурно читал нам тот самый Борис Александрович Фохт, чей образ сразил меня летом 1918 года в стихах Андрея Белого:
Творец сухих методологий,
Им отравил меня NN,
И поучительный и строгий...
"Жизнь, — шепчет он, остановясь
Меж зеленеющих могилок, —-
Метафизическая связь
Трансцендентальных предпосылок".
Уже пораженный его обликом на лекциях, его кантианским неистовством, я узнал от Максима Кенигсберга, что этот Фохт — герой "Симфоний" и приведенных только что стихов Андрея Белого. А я-то воображал, что это где-то в Геттингене, в Марбурге... Я мечтал, как о недостижимом, о таком учителе: "Творце сухих методологий..." И через полстолетия, во время последних встреч моих с Романом Владимировичем, мы с глубокой симпатией и не без доброго юмора вспоминали Фохта, который ввел нас в глубокое понимание раннего периода в истории античной философии.
Главное, что он источал, — это был незатихающий порыв, любовь к мудрости — философию. В сущности, скромный это был человек и неудачник.
Роман Ольдекоп усердно посещал переполненную аудиторию, где тишайший Алексей Германович Цирес проводил практические занятия по логике. А я безрассудно предпочел им семинарий по Гуссерлю, в котором было всего пять человек и которым руководил тот же Цирес.
Мы все слушали общий курс логики профессора Бережкова и его же замысловатые доклады о Достоевском, вооружаясь философским пониманием этого автора.
С Сабуровым я встречался еще в частном доме Е. А. Балиной, где профессор Иван Александрович Ильин вел философский семинарий. Он излагал в очень напряженном и приподнятом тоне, очень вдохновенно и гордо систему своей философии, в основу которой было положено требование духовного опыта, устремленность к созерцанию предмета.
Сразу привлек меня к себе благородный облик юного Сабурова. Он умел слушать. Он был весь пропитан идеями Ильина. Что-то от облика своего наставника воспринял он на всю жизнь... Меня особенно это поразило в 1958 году, месяца за три до его смерти. Мы встретились в Муранове, и вот во время общей беседы он вдруг насторожился, взгляд его устремился к невидимой цели.
— Ого, вы, однако, крепко усвоили уроки Ивана Александровича, созерцаете предмет!
И он тут же подтвердил мне, что ни годы, ни многие испытания его верности учителю не сломили.
Реорганизация Университета в 1921 г. Срочные экзаменовки
Посещая разного рода занятия, работая над своими темами, занимаясь в библиотеке, мы меньше всего думали о выполнении программ. И когда вдруг оказалось, что для того, чтобы остаться философом, попасть в группу кончающих, нужно сдать половину всего университетского курса, мы забегали быстро, и все мы, первокурсники, через этот барьер перепрыгнули.
Странно сдавали в то время экзамены. Каждый порознь бежал к профессору на дом. Милейший Фохт угощал при этом чаем, знаменитый историк Виппер принимал у себя на кухоньке, медиевист, замечательный человек профессор И. В. Попов беседовал со мною на лестнице. Профессор А. Л. Кубицкий в это время исполнял обязанности ректора, но мы без малейшего стеснения лезли к нему в кабинет. Я сдавал ему введение в философию, он спрашивал Канта. Меня предупредили, что в истории философии нового времени он никогда и ничего, кроме Канта, не спрашивает. Но после двух удачных ответов я был спокоен за свое знание Канта, к тому же я пропитывался его "Критиками..." с шестнадцати лет. Да и не верилось, что в третий раз потянут с меня все того же философа. Я воображал, что Гегеля тоже я знаю, и изо всех сил штудировал Фихте по изданию "Пути", сохранившемуся у меня и доселе.
И что же? Кубицкий не стал задавать общих вопросов, а спросил меня из "Критики чистого разума" такую деталь, такой вынул винтик, о котором я и не слыхивал.
Ничего. Он спросил что-то попроще, поставил "в. у.", но я вышел, сознавая пугающую неполноту моей философской эрудиции.
Кое-что нам, на бедность, смягчили. Вместо чтения автора мы сдавали элементарный курс греческого языка. Бегал я сдавать этот экзамен к бывшему инспектору седьмой гимназии, где я учился, к милому, тихому Евгению Евгеньевичу Якушкину.
Он хорошо помнил, что на дворе 1921 год, и его снисходительность к моему невежеству была беспредельна.
Мы вдохновенно и заинтересованно вгрызались в науку, но познания наши были клочковаты и неполны.
Студенты философского отделения тех лет поступали в университет не для того, чтобы получить специальность и соответственно в будущем — надежный кусок хлеба, и не для того, чтобы стать образованными людьми, а только для того, чтобы обоснованно решить для себя загадку бытия, и каждый искал наиболее верный путь, который привел бы его к этой цели.
Характеристики друзей:
В. П. Зубов, А. А. Сабуров, Н. М. Гайденков, А. В. Чичерин
Первоначальные точки приложения сил были разные.
В студенческие годы Роман Ольдекоп был преимущественно занят Спинозой. Конечно, не ныне искусно препарированным и модернизированным, а подлинным Спинозой. И это удивительно, что среди всех мыслителей, которых тогда изучали, он сразу избрал этого идеолога вечности. Пармений и Спиноза, мысль вся поглощена незыблемым, вечным. "Мы думаем, что достаточно объяснили, чем является наша любовь к Богу, а также действие этой любви, а именно нашу вечность". И тут же том, что душа человека, соединенная с телом, — ничто, соединенная с Богом — приобретает и истинное свое существование и свою подлинную разумность.
Восемнадцатилетний Роман Ольдекоп уже тянулся к тому, что в более полном и гораздо более светлом виде станет содержанием всей его жизни.
Николай Матвеевич Гайденков с первых своих шагов на поприще философии более всего тяготел к русским философам прошлого века, особенно к А. С. Хомякову, к Ив. Киреевскому, к славянофилам. Они были для него не только источником познания, но и чем-то теплым, своим.
Насколько помню, наэлектризованный Ильиным, Андрюша Сабуров больше жил Гегелем, в то же время и философски понимаемой русской литературой, особенно Пушкиным.
Василий Павлович Зубов однажды пригласил нас к себе в скромные, но старинного покроя и не без аристократического оттенка покои: он читал нам доклад о Якове Беме и немецкой мистике его времени. Это был ум более замкнутый, уединенный, весьма сосредоточенный и серьезный, может быть, несколько тяжеловесный. И мы четверо, к сожалению, общались с ним мало. Только позднее, уже после окончания университета, я слушал другой его доклад. На чтении в этот раз кроме меня присутствовали только двое: скульптор И. С. Ефимов и Павел Александрович Флоренский. Помню, как сочувственно слушал этот доклад наш современник, как он живо его обсуждал, но о чем был доклад, за дальностью времени не припомню.
Зубова потом я совсем потерял из виду. Мне о нем напомнили его книги "Леонардо да Винчи" и "Аристотель". Я ему написал, и в ответ мне сообщили, что незадолго до того он умер. Это было уже около 1970 года.
Во второй и, к сожалению, последний год нашего пребывания в университете, когда мы оказались в небольшой группе кончающих, в действие вошли профессорские силы самого крупного масштаба.
Второй год обучения. Российские философы: перед высылкой
Почти неистовый в своей философской пылкости Иван Александрович Ильин нам читал спецкурс по философии Гегеля, не выходя за рамки своих "ильи-нистических" идей и превращая Гегеля в верного своего ученика.
Совершенная противоположность Ильину, Густав Густавович Шпет только что вернулся в университет после годичного отсутствия из-за болезни. Это был холодный, спокойный, внешне энглинизированный философ-гуссерлеанец, сочетавший совершенную отчетливость мысли в лекции с удивительно капризными жонглирующими книгами. Пример тому - "Эстетические фрагменты", которые он выпускал в это время. На его философском семинарии я делал доклад на тему "Философия как строгая наука" по статье Гуссерля на ту же тему, Шпет читал нам главы из своей "Истории русской философии", книги, которая, кажется, не была опубликована. Помню одну едкую фразу из этой книги. Говоря о нравах Николаевской эпохи, он мельком замечал: "Но до полного запрещения книгопечатания тогда еще не додумались» .
У Шпета был свой круг шпетианцев, мои друзья и я сам относились к нему с уважением, но сдержанно и внутренне отчужденно. Ни возбужденно-горячий Ильин, ни холодно размышляющий Шпет, ни гегельянство первого, ни гуссерлеанство второго Ольдекопа, Гайденкова, Зубова и меня особенно глубоко не затрагивали.
Нам совершенно по вкусу пришелся внешне менее блестящий, дальше от нас стоявший по своему положению в университете, но истинно глубокий по уму — Семен Людвигович Франк. Он читал нам высший курс логики. Не было в этом курсе никаких явно мировоззрительных идей, никакой метафизики, ничего собственно религиозного. Строго ученый характер имела каждая лекция. Но в лекциях этих был такой сильный ток мысли, что он вызывал радостное напряжение слушателя. А во всем была такая глубина и уверенность самораскрытия идей, что мы вступали в очень высокие сферы разума и бытия. Логика становилась обнаружением одухотворенности и разумности мира.
Философскую закваску на всю жизнь мы получали не в патетически поданных Фохтом кантианских антиномиях, не в экстатических созерцаниях Ильина, не в холодной аналитичности Шпета, хотя и то, и другое, и третье было по-своему плодотворно и талантливо, а именно в этих лекциях с их сдержанным внутренним огнем.
В университете в это время читал какой-то курс и Н. А. Бердяев, но я на его лекциях, к сожалению, не бывал, считая — справедливо или нет? — что это не настоящая философия.
И Ольдекоп, и Гайденков, и Зубов, и я очень тянулись к философии как строгой науке (als strenge Wisscnschaft). Поэтому не только Франк, но и более чуждый нам Шпет более привлекал нас, чем Н. А. Бердяев или С. Н. Булгаков, близкие нам по воззрениям, но далекие от философии как науки.
А осенью 1922 года Ильин, Франк, Бердяев, Лосский, Карсавин — все выдающиеся философы того времени — были высланы на Запад.
Книга Н. О. Лосского "Интуитивизм" оказала на моих друзей и на меня большое влияние. Но Лосский был петербуржец, и я никогда его не видел. К А. Ф. Лосеву мы относились с большим интересом и уважением, его огромные познания, самостоятельные его мысли определились уже тогда, но в печати первые его труды появились позднее.
В 1922 году "последние философы" осиротели, пошли каждый своим путем, но философская дружба связывала нас до конца.
А в первые послеуниверситетские годы Ольдекоп, Сабуров, Гайденков и я постоянно встречались в философском кружке Юрия Осиповича Любовича и его жены Елены Степановны. Кроме нас там принимал участие очень талантливый поэт Александр Ильич Ромм (старший брат ставшего потом известным кинорежиссера). Это было совершенно вольное многообразное общение, содружество, в котором у каждого был свой инструмент и каждый охотно и сочувственно слушал другого. Во второй половине двадцатых годов такого рода вольное общение пришлось прекратить.
II.
Переквалификация молодых философов
Философы переквалифицировались. В. П. Зубов долгое время вместе с А. Г. Циресом занимался теорией архитектуры и только в конце жизни опубликовал свои весьма своеобразные и очень сложные труды об Аристотеле и о Леонардо. А. А. Сабуров занимался Печериным, потом был научным сотрудником Музея Л. Н. Толстого и не дожил одного месяца до выхода из печати своего труда долгих лет— "Война и мир" - проблематика и поэтика".
Андрей Александрович Сабуров был родным племянником замечательного композитора Н. К. Метнера и его брата — интересного философа Э. К. Метнера. Преклонение перед высокой культурой и духом этих деятелей, влиявших на него в детские и юношеские годы, он пронес через всю жизнь. Удивительно письмо его, написанное незадолго до смерти, — вдохновенный опыт рассмотрения русской культуры, трагического и радостного в ней в свете философских влияний, глубоко им воспринятых.
Н. М. Гайденков стал профессором Московского университета, печатал статьи о Некрасове, редактировал сборники стихов поэтов XIX века. Я тоже что-то издал. Все мы всегда и вполне оставались сами собою. Никто из нас не покривил душой, каждый избрал то поприще, на котором мог быть полезен, и все оказались людьми кому-то нужными.
Наименее заметным оказался тот из "последних", кто создал больше других насущным образом нужных человечеству трудов.
Только в самом узком кругу было знакомо имя Романа Владимировича Ольдекопа.
Роман Владимирович Ольдекоп
Роман Владимирович родился 26 апреля 1902 года в Петербурге. Детство его прошло в местечке Дрибин Могилевской губернии, в усадьбе его бабушки Марии Львовны. В 1909 году умер его отец, и после смерти отца он жил в Москве с матерью Софьей Робертовной в Кречетниковском переулке, уголке старой Москвы, между Собачьей площадкой и Трубниковским переулком.
Храм на Маросейке
В университетские годы (1920—1922) он участвовал в Кружке христианской молодежи и начал посещать церковь на Маросейке, где уже доживал свой век известный старец — отец Алексей Мечев. Преемником его стал его сын — отец Сергий, молодой в то время, глубоко убежденный, духовно горящий священник, бывший для Романа и наставником, и другом.
В этом храме постигал Роман Владимирович православное богослужение, ектенью за ектеньею, возглас за возгласом, стихиру за стихирой. Размышления о вечности и о Боге над трактатами Спинозы приобретали совсем иной характер. Богознание становилось жизненным и конкретным. Познание истины обогащалось духовным опытом, опытом пророков, апостолов, сонма святых, опытом Церкви, опытом наставников, опытом рядом стоящих и молящихся людей.
Небольшой розовый храм на Маросейке существовал давно, славился при жизни старца отца Алексея, но в двадцатые годы, в последние годы его жизни и после его смерти, переживал небывалый расцвет. В нем было особенно много интеллигентной, взыскующей и обретающей молодежи. Роман был в числе тех, кто был не только богомольцами, но кто и прислуживал в храме, входя внутрь благоговейно совершаемого богослужения.
Двадцатые годы в истории Русской Православной Церкви были годами очень большого подъема. И особенно характерно возникновение в Москве нескольких центров духовной жизни.
Данилов монастырь и его духовные наставники
Так, в Даниловом монастыре его настоятель архиепископ Феодор некоторое время устраивал собрания и духовные чтения. После его ссылки эти чтения прекратились, но богослужение и духовное руководство в этом монастыре сохранялись до конца этого десятилетия.
Строгие подвижники-монахи, нежный и совершенно не от мира сего архимандрит Стефан, суровый красавец и аскет архимандрит Серафим, пламенной души молодой иеромонах отец Павел, строго и молитвенно звучащим хором управлял игумен Алексей. Были и молодые монахи.
Архиепископ Феодор привлек в Данилов монастырь выученика оптинских старцев, бывшего настоятеля Мещовского монастыря отца Георгия, приговоренного к расстрелу и чудесным образом вышедшего из стен Бутырской тюрьмы. Архимандрит Георгий, живший особо в старом соборе Данилова монастыря и имевший там свою небольшую церковку в честь Праведной Елизаветы, стал наставником и руководителем многих молодых врачей, геологов, инженеров, агрономов, философов, филологов.
Роман Владимирович через свою жену Анну Алексеевну был связан с этим мудрым и благодатным старцем, истинным преемником оптинского деятельного христианства.
О жизненном пути Р. В. Ольдекопа и его идеях
Духовное возмужание Романа Владимировича происходило в исторической обстановке, которая во многом определила его преданность Церкви, его убежденность и характер его идей.
С 1930 по 1935 год Роман Владимирович был в заключении в Архангельских лагерях, где исполнял обязанности счетовода и получил квалификацию бухгалтера.
Уже в послеуниверситетский период, глубоко поглощенный своими духовными исканиями, он в то же время в качестве практического дела избрал работу в области научной организации труда, с интересом этим занимался. И впоследствии, работая главным бухгалтером в Калинине на строительстве, в Ярославле в доме отдыха "Волга", в Харькове, будучи в годы войны в рядах Советской Армии, в 1945 году — в Мариуполе, а с 1950 года — в Коломне, Роман Владимирович, - хотя, конечно, не мог не тяготиться тем, что бухгалтерия отрывает его от истинного его дела, которому он хотел бы посвятить все свои силы, все же нисколько не напоминал крылатого коня, которого заставили пахать землю и возить камни.
Некоторые религиозные деятели, поэты, художники, оказавшись у кропотливого и практического дела, изнемогали. У Романа была большая любовь к труду, к системе, желание приносить людям пользу. И в кресле главбуха треста "Коломстанкострой" он трудился уверенно и спокойно. И его там особенно уважали и ценили.
Между тем уже в 1938 году, на четвертой неделе Великого поста, в день памяти св. Иоанна Лествичника, епископ Мануил посвятил его в иереи.
Постоянный молитвенный подвиг, углубленное чтение богословской святоотеческой и богослужебной литературы он сочетал с серьезным и основательным чтением исторической, филологической, философской литературы, с чтением не только классической, но и текущей советской литературы.
Он был всегда удивительно и основательно осведомлен о важнейших течениях современной мысли. Н. М. Гайденков в конце пятидесятых годов был даже озадачен довольно серьезным интересом Романа к кинематографу.
Встреча в 1960 году
Наша разлука продолжалась с 1930 до 1960 года— тридцать лет. По обстоятельствам тогдашним мы и не переписывались все это время. И все же встретились так, как будто и не разлучались. Более того, за эти три десятилетия взаимное понимание и дружба наша все возрастали.
Оказалось, что для дружбы не необходимо общение, она развивается и зреет даже и в невольной разлуке. А сближала нас не просто общность интересов, а наличие одной духовной основы, единого внутреннего тока, у него достигшего большой сосредоточенности и высоты, у меня же хотя и ничего не достигшего, но желающего достигнуть.
В течение шестидесятых и в 1970 году я постоянно летом посещал Романа Владимировича и Анну Алексеевну в Коломне, и это время с начала и до конца бывало заполнено весьма интересной беседой. Серьезная болезнь заставила его выйти на пенсию, досуг у него был, но это был досуг, заполненный постоянными трудами. Дух был бодрый, даже веселый, было умение ласково и мудро шутить. Но были вопросы, сильно его мучившие. Особенно его мучило невежество, религиозное невежество детей и молодежи. Он проявлял чрезвычайно деловой интерес ко всему, что происходит в современной науке, очень выспрашивал и обо всем том, чем я занимался.
Помню особенно живой его интерес к моему замыслу разыскать предшественников Достоевского в XVII веке и в древней русской литературе, показать духовные искания народа на протяжении столетий.
Образ времени и вечности в творчестве великих поэтов также его привлекал. Сам же он исследовал этот вопрос, исходя из Библии, святоотеческой литературы и богослужения.
По сохранившимся выпискам и заметкам можно проследить возникновение идей, составляющих основу главного труда, созданного Р. В. Ольдекопом.
III.
О соотношении времени и вечности: труд Р. В. Ольдекопа
По сохранившимся после смерти Романа Владимировича записям прежде всего видно, что вопрос о соотношении времени и вечности возникал в связи с современным состоянием философской мысли, "метафизической слепотой" одних, возникновением экзистенциалистской атеистической мифологии, отрывом христианского человечества от "эсхатологических чаяний" Ветхого Завета.
Нужно расшифровать эти записи, привести их в порядок, и тогда открывается ясный путь мысли, ведущей к более глубокому пониманию самых зрелых произведений того же автора.
Всюду сказывается в этих черновых записях намерение установить оборвавшиеся, утраченные связи современного мышления с библейскими и богословскими корнями, чтобы на место дробных, индивидуалистических теорий от Шопенгауэра и Ницше до Сартра дать цельное учение, соединяющее многотысячелетний духовный опыт человечества.
Это одно возвращает человеку законное его самочувствие не только во времени, но и в вечности: "...не бойся; Я есмь Первый и Последний и Живый" (Откровение 1, 17—18). Эти слова Апокалипсиса поставлены эпиграфом. "Я есмь Альфа и Омега, Первый и Последний" (1, 10).
Вечность — не бесконечная длительность времени, но всегда бывшее, сущее и будущее, вневременное, но время в себе заключающее истинное бытие. В бытии постигается Царство Божие. "Я люблю тебя, Вечность!"
"Внебиблейские религии, которые мы можем вместе с П. Дилэлу назвать религиями космическими, имеют понятие во времени, в корне противоположное понятию современного человека. В самом деле, тоска по утерянному раю, которая их одушевляет, заставляет смотреть на историю как на отпадение, которое делает все более трудным возвращение к первоначальному состоянию, то есть к тому раю, который пребывает по ту сторону вещей, или, лучше сказать, который сам является иной стороной вещей или стороною времени". "В архаических религиях время поглощается и возрождается в литургических обрядах народных праздников". Во времени видели начало и конец, "всеединство" космогонии. "Все стремления архаической религии были направлены к тому, чтобы преодолеть состояние отпадения и вернуться к райскому состоянию".
В искусстве наглядно соприкосновение со вневременным. В портрете — не только конкретные черты, не только живое лицо, но и идея, лик, выход за пределы hie et nunc "
«...Что же такое лик человека, как не сквозящая в лице его идея?" И лиризм переводит переживание, возникшее во времени, за пределы этого времени:
Золотом вечным горит в песнопеньи.
Поэзия по природе своей неизбежно разрушает какие бы то ни было временные границы, она соприкасается с вечностью.
Весьма полное учение о вечности Роман Владимирович находит в обоих Заветах, и в святоотеческой литературе, и в богослужении, понимаемом как религиозно-философская мысль в деятельном ее воплощении.
Св. Григорий Богослов особенно точно и просто говорит: "Вечность не есть ни время, ни часть времени, потому что она неизмерима". "Божество беспредельно и неудобосозерцаемо. В Нем совершенно постижимо сие одно, Его беспредельность... Когда разум устремляет взор свой в горнюю бездну и не находит, на чем остановиться и где положить предел своим представлениям о Боге, тогда беспредельное и неисследимое называет безначальным, а когда, устремившись в дольнюю бездну, испытывает подобное прежнему, тогда называет Его бессмертным и нетленным". "У Бога все пред очами, и что будет, и что было, и что есть теперь. Для меня такой раздел положен временем, что одно впереди, другое позади, а для Бога все стекается в одно".
Однако "память Божия" о человеке, "память о Боге" человека и "Вечная память" выносят из времени, дают во времени соприкосновение с Богом. Время дышит вечностью. Целомудренное житие — цельность, неповрежденность человеческого существа: вся жизнь во времени без утраты вечных благ. Весьма далеко от этого то состояние человечества, о котором говорил Эсхил в "Скованном Прометее":
Недолговечное, грезам подобное.
"Все превратно, все проходит мимо, все уходит. Один только есть Пребывающий — Истина — Незабвенность, не слизываемая потоками Времени, это Твердыня, не разъедаемая едкою Смертью. Существо существеннейшее, в котором нет небытия нисколько. В Нем, нетленном, и находит себе охрану тленное бытие этого мира, от Него-то, Крепкого, и получает оно крепость — целомудрие. Бог дарует победу над Временем, и эта победа есть "памятование" Богом — Незабвенностью" (Иоанн Дамаскин). Уже обычная память преодолевает время, возвышается над его текучестью. Память об истинно прекрасном — стержень души. "И я забыл..." — трагический возглас Пушкина. Высшего рода, самая насущная память о Боге и "память смертная", присутствующая не как тревога, не как страх, а как ясная мера бытия, как пребывание вечного во временном, Бога в человеческой душе. Два вида памяти: одна возвращает к прошлому, другая пробивается к вечному, к тому, что должно всегда помнить. Что составляет внутренний покой посреди любой смуты, отраду при любой боли, что составляло радость мучеников и страстотерпцев. "Обетование же, которое Он обещал нам, есть жизнь вечная" (I Иоанна 2, 25). "...Вы, веруя в Сына Божия, имеете жизнь вечную"(1 Иоанна 5, 13). "Имеете", как бы держите в руках, стало быть, это — не бесконечное множество времени, а нечто совсем иное, выше времени стоящее, ему неподвластное, хотя и неизмеримое, не укладывающееся в одно слово.
Выписки, сделанные Романом Владимировичем из блаженного Августина, несколько с другой стороны выясняют ту же тему:
"Всего прошедшего уже нет, всего будущего еще нет. Следовательно, все прошедшее и будущее отсутствуют. У Бога же ничего не отсутствует. Следовательно, у Бога нет ни прошедшего, ни будущего, но все у Него находится, как настоящее".
"Продолжительность времени не иначе составляется, как из преемственных последовательных различных мгновений, которые не могут проходить совместно; в вечности же, напротив, нет надобности прохождения, а все сосредоточивается в настоящем, находящемся как бы налицо" ("Исповедь". XI, 11).
"... В области несотворенного ничто не может ни прибавиться, ни убавиться, ни измениться" ("Исповедь". XI, 5).
"Вследствие этого формой бытия Божия не может быть время. Таковой формой является вечность, по своей природе от времени совершенно отличная".
Евхаристия и есть приобщение к вечной жизни. "Истинно, истинно говорю вам: верующий в меня имеет жизнь вечную", "Я хлеб живый, сшедший с небес; ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира", "...Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную..." (Евангелие от Иоанна 6, 47—54). Это до конца выясняет роль вечности в жизни христианина, в судьбах человеческих.
Мысли об иконописи
Этого рода мысли высказываются и в обстоятельной рецензии на труды доцента Болгарской духовной академии В. И. Пандурского, посвященные истории болгарской иконописи. В этой рецензии высказано решительное возражение против понимая иконописи как вида живописи на религиозные темы.
"Важнейшей богословской ошибкой доктора Пандурского является то, что он не отличает иконописи как совершенно своеобразного искусства, имеющего глубокие духовные и мистические корни, от религиозной живописи и даже от живописи вообще. Для него, как видно из его статей, неясно, что иконопись не есть просто живопись, имеющая своим предметом религиозные темы, но особая форма откровения горнего мира и выражение его средствами искусства".
Другими словами, сущность иконописи — в молитвенном, духовном, созерцательном проникновении в вечно пребывающее бытие. Не только изображения Троицы, Божией Матери, но и лики святых вводят проникновенно созерцающего в обитель Света.
IV.
Труд Р. В. Ольдекопа
«Богослужение в жизни Православной Церкви»
Этой идеей вечности как вневременного истинного бытия, недоступно-доступного человеку, пребывающему в неустанном движении времени, этой идеей проникнут и обширный труд Романа Владимировича "Богослужение в жизни Православной Церкви".
В особенно вдохновенных трех вступительных главах характеризуется благодатная сущность церковности и раскрывается символика храма как воплощения Церкви.
"Церковь Христова в ее земном странствии управляется и руководится благодатию Святого Духа. Дух Святой, сошедший на апостолов в день Пятидесятницы, с того времени непрерывно пребывает в Церкви и подает жизнь и освящение каждой христианской душе в отдельности и всему собору церковному в целом".
Царство благодати, горний мир, постоянно соседствует с дольным миром, в него проникает, образует для человека выход и переход из одного мира в другой. В духовной борьбе, в победе над грехом — жизнь христианина. Господь преодолевает и распри между народами, и людьми одного племени, и внутри каждого человека, "дабы из двух создать в Себе Самом одного нового человека" (Ефсс. 2,15).
Особое и едва ли не самое важное место в жизни Церкви занимает богослужение, которое "объемлет собою всю церковную жизнь... Потому что именно в богослужении впервые осуществляется та встреча земного и небесного, Божией благодати и множества разумных творений, подчиняющих себя этой благодати, в которой, как мы видели, и состоит сущность церковной жизни на земле".
Уже из летописного повествования о крещении Руси независимо от степени его фактической достоверности совершенно очевидно, что в византийском богослужении наших предков более всего привлекал "живой опыт богооощения". "Богослужение есть всегда восхождение человека к Богу, с земли на небо, из земных селений в небесные обители" с памятованием о том, что и в молитвенном обращении, и в созерцании, даже в любви Бог остается для человека "неизреченен, неведом, невидим, непостижим".
Символика храма
Наше восхождение от земного к небесному, от временного к вечному начинается с восприятия храма. Его символика трехсоставна. Храм — образ Церкви Христовой, образ Вселенной и образ человека. "Сама Церковь есть храм Божий", и храм по своей архитектуре — подобие Христовой Церкви. Спаситель в обращении к апостолу Петру уподобил Церковь зданию, которое стоит на камне исповедания веры. Храм — живое воплощение церковной жизни. "Храм противостоит окружающему его дольнему миру и является необходимой ступенью нашего восхождения к миру горнему".
Именно на этих страницах особенно чувствуется, что здесь не только излагаются глубоко прочувствованные истины Православия, - все полно личного опыта, согрето памятью о любимом и незабываемом храме, усилено годами разлуки, когда воспоминания становились сокровенными святынями, радостными чувствами при восстановлении церковной жизни. Все в опыте, ясном и незыблемом.
Символика храма приобретает и обратное значение. Храм не только противопоставлен вне его находящемуся суетному миру, храм — образ Вселенной в ее истинной сущности, очищенной и просветленной. В том смысле, что сама Вселенная есть храм Божий". "Сама Вселенная должна стать храмом Божиим". Эти два суждения как будто противоречат друг другу. Первое положение характеризует сущность, замысел Божий, то, что видим мы в чудесной гармонии природы, в житии и деяниях святых и подвижников благочестия. Тогда как — "мир во зле лежит". Второе — это цель всей деятельности Церкви — воссоздание истинного образа Вселенной в его полноте.
Третий символический облик православного храма связан со словами апостола Павла: "Разве вы не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас? Если кто разорит храм Божий, того покарает Бог, ибо храм Божий свят; а этот — храм — вы" (I Кор. 3, 16—17).
И Максим Исповедник писал: "Человек есть в таинственном смысле Церковь". Подражая храму, его устремленности горе, полноте его святынь, благоуханию его таинств, сиянию его огней, молитвенному его духу, каждый верующий становится воистину человеком.
Храм — это символ и образ истинного христианина. Даже созерцая извне архитектуру чудесных древних наших храмов, мы в меру наших сил хотим подражать им. И в одном этом — весьма полное соединение тленного временного и нетленного вечного.
Здесь также — огромная разница между эстетическим отношением к чудесам древней церковной архитектуры и умением учиться чувствовать и жить в духе этой архитектуры.
V.
Архитектура и иконопись: духовное единство земного и небесного
В архитектуре храма решающее значение имеет возвышающийся над ним крест. Даже люди, далекие от веры, но смыслящие в искусстве, видят, что "памятник древнего зодчества", лишенный креста, утрачивает и свой художественный облик.
Как и в статье об иконописи, Роман Владимирович убедительно показывает, что иконы, наполняющие храм, не иллюстрации священных событий, не картины, не портреты, а своего рода окна в вечное, живая молитва, обращенная к Богу.
При этом имеется в виду иконопись древнего склада, когда икона по молитвенной строгости выполнения, по аскетической одухотворенности была подлинной лестницей, ведущей в горние миры. В такой иконе колорит сосредоточивал дух созерцающего и молящегося: то радовал его, то настраивал покаянно; крайняя сжатость и суровость очертаний собирала дух человека и вела к одной цели, лик подвижника служил живым примером и запечатлевался в глубине души. Лики Спасителя, Божией Матери прямо возносили к постижению непостижимых тайн.
Но при этом остается неясным значение той иконописи, которая гораздо чаще наполняет наши храмы и не переходит в музеи. Обыкновенная иконопись XVIII, XIX и XX веков. При глубоко религиозном и взыскательном отношении к иконописи у отца Павла Флоренского проглядывает чуть ли не отрицание всего того, что возникло в последующие времена,— от скромного художника, который расписывал деревенскую церковь, до Нестерова, Врубеля и Васнецова. Впрочем, не об индивидуально окрашенных созданиях сейчас речь, а об обычном сельском и городском храме, расписанном художником средней руки, далеким от мысли о подвиге иконописца. Решающее значение имеет то обстоятельство, что и неиконописно, недуховно, бедно изображенный Николай Чудотворец все же означает для молящегося того же угодника Божьего, ту же силу подвига, высшего духовного мужества, деятельной помощи, что и древний, ныне чаще всего в музее находящийся образ. Икона же духовного сокровища испепеляющей силы превращается в маловыразительный знак. Но знак этот означает то же самое, что означало творение Дионисия или Рублева. В этом образе, как и в том, скопляются молитвы верующих. И среди чудотворных икон столько же икон, писаных в простоте души, не по древнему уставу, но полных благодатною силою.
В наше время возрождается иконопись в ее самом строгом смысле. Возрождается под кистью тех, кто не только тщательно изучает наследие XII—XVII веков, но и живет молитвенно, в Духе Святе. И достижения такого рода современной иконописи очень велики. Но иного рода искусственное подтягивание современного иконописания к древним образцам не достигает цели. На Софийской набережной в Москве до последнего времени сохраняется здание церковки (впрочем, густо утыканное телевизорами). В начале века глубоко религиозно настроенный и талантливый художник, вошедший в семью Самариных, расписал эту церковь в честь Софии Премудрости Божией. Древние иконописные формы странно сочетались с отголосками Пикассо, Дерена, Сезанна. Священник, служивший в этом храме, закрывал глаза руками, чтобы не видеть того, чем заполнены были стены даже и алтаря. А скромная роспись худож ника-ремесленника молящегося не смущает.
И еще одно попутное замечание. Проводя резкую разграничительную черту между иконописью и религиозной живописью, Роман Владимирович очень точно и верно выясняет благодатную сущность иконописи. Однако это разграничение (как и всякое разграничение) вряд ли имеет абсолютный характер. Скажем, в ватиканской фреске Микеланджело "Прозрение апостола Павла" переход от земного к небесному, откровение горнего мира даны и явственно, и совершенно в духе религиозного опыта и созерцания. Подлинно иконописны мадонны фра Беато Анжелико. В религиозной живописи Александра Иванова, в библейских его рисунках многое переходит за черту светского искусства. И киевская фреска Врубеля — "Сошествие Святого Духа"...
Роман Владимирович очень глубоко раскрывает догматическое обоснование иконы, которое "непосредственно вытекает из веры в богочеловечество Христа и Его искупительную жертву".
Приводятся замечательные слова из писем преподобного Феодора Студита: "Если Господь наш Иисус Христос несомненно явился в человеческом образе и нашем виде, то справедливо Он пишется и изображается на иконе, подобно нам, хотя по Божественному образу остается неописуем; потому, что Он есть Посредник между Богом и людьми, сохраняющий неизменными свойства обоих естеств, из которых состоит". Вот почему иконоборчество под личиной преклонения перед Неизреченным и Неописуемым Божеством "приходило к еретическому разделению Божеского и человеческого естества Христа, а затем к полному отрицанию Божества Христова и утрате веры в Него".
"Второй догматической предпосылкой иконопочитания является вера в то, что человек сотворен по образу и подобию Божию, и этот образ, искаженный в грехопадении, вновь восстановлен Христом через его воплощение". Почитание иконы и поклонение ей — "восхождение от образа к Первообразу". Так, все размышления об иконописи пронизаны основной для Романа Владимировича идей обращения от земного к небесному, их глубинного единства.
Постоянно обнаруживая единство временного и вечного, Роман Владимирович очень глубоко и своеобразно раскрывает принцип обратной перспективы, свойственной многим древнерусским иконам. В этих иконах "особенно стремительное движение, но движение это не наше земное, а потустороннее; это и есть движение Вечности во времени". Эта мысль остается неразъясненной. Видимо, мысль заключается в том, что обратная перспектива приучает нас воспринимать далекое, как близкое, и, наоборот, мыслить категориями, выводящими за обычные временные рамки. С этим же связано и совмещение в иконе нескольких разновременных событий, либо следующих одно за другим, либо отстоящих друг от друга во времени, соединенных в иконе. Вплоть до того, что икона Воскресения Христова, Рождества и двунадесятых праздников объединяет в себе все вечносветлое в реальной жизни христианина.
Рассматривая 'Троицу" Андрея Рублева, Роман Владимирович характеризует роль символа в иконописи. "За каждым из ангелов возвышается его эмблема. За средним — древо жизни, или древо Любви; за правым — палаты, дом — символ созидания внутреннего мира человека, за левым — гора, образ вдохновения". В 'Троице" ветхозаветная тема Авраама и трех странников поглощена новозаветной темой Тайной вечери, жертвенной чаши, Вечности и Любви. В самом этом слиянии — преодоление тысячелетий. В рублевской 'Троице" — "откровение тайны Вечности как тайны Премирной Любви Живоначальной Троицы".
Иконописи доступны весьма отвлеченные идеи, составляющие, однако, живую ощутимую плоть христианства. Так, идея Соборности "получает свое выражение в образе собора святых, имеющего свой духовный центр в лице Богоматери, Царицы Небесной, Скорой Помощницы и Заступницы рода христианского".
Иконе доступно изображение самых сокровенных и святых тайн Бытия, духовной лучезарности Мира. Поэтому большой радостью нашего времени является возрожденный чрезвычайный интерес к древней иконописи, удивительные реставрационные работы, а главное, то, что "среди наших художников-иконописцев появились люди, которые не только освоили технику древнего иконописания, но сумели войти в его дух и создали ряд замечательных произведений в этом стиле".
Действительно, славятся некоторые из чудесных икон, созданных в середине и во второй половине нашего века, особенно икона "Всех святых, в земле Российской просиявших", и многие труды Марии Федоровны Самариной-Мансуровой.
В этом возрождении иконописи особая черта современной русской культуры.
VI.
Храм – селение Славы Божией; о богослужении
"Встреча земли и неба" получает свое весьма полное выражение в священнодействии. Апостол Павел говорит о том, что не приносит пользы "слово слышанное, не растворенное верою слышавших" (Евр. 4,2). Тем более полнота веры, растворенность в ней слова нужны самому произносящему. В размышлении Романа Владимировича о богослужении глубоко трогает именно такая живая вера, растворяющая и согревающая слово, убеждающая огнем достоверного личного духовного опыта. И чрезвычайно интересно, что этого нашего современника особенно привлекают не общие богословские вопросы, не вопросы христианской нравственности и многое другое, не менее важное, - а именно богослужение в православном храме, рассматриваемое в его "реально-благодатной, онтологической" сущности. Та тоска по настоящему, которая овладевает современным нам поэтом, здесь имеет обратный характер радости надежного общения через временное с Вечным.
Не комментирование богослужения, не его разъяснение, а постоянный духовный опыт, ведущий в непререкаемо настоящую жизнь. Главный порог, который переступает этот духовный опыт, в переходе от получившего благодать священства, священника или епископа, к живому и безусловному сознанию того, что во всех священнодействиях и Таинствах невидимо присутствует и действует Сам "Начальник и Совершитель веры" (Евр. 12, 2) Христос.
При этом философский термин "онтологический" связывает в деятельности Романа Владимировича весьма отдаленные друг от друга периоды, время изучения Спинозы и Н. Лосского, когда утверждались вопреки всякому субъективизму, эмпиризму и материализму истоки истинного бытия, и то время, когда как наиболее реальное, онтологически прочное предстала благодатная жизнь Церкви — богослужение: "Благодать Божия присутствует в священнодействии не символически только, но реально, действенно освящая и преображая душу и тело человека, а через него и весь окружающий его видимый мир... Храм после освящения его уже не только дом молитвы, но истинное селение Славы Божией, место, где совершаются все священнодействия, и прежде всего святейшее из них — Таинство Евхаристии".
Участие в богослужении не только совершающих его священнослужителей, но и мирян не есть только созерцание или "воспоминание о некогда бывших событиях, но реальное по благодати Божией в них участие. Откровение Вечности, совершившееся некогда в полноте времени, явленной в земной жизни Иисуса Христа, продолжается в жизни Его святой Церкви".
"Божественная Литургия разрушает границы пространства и времени и соединяет нас со всеми, за кого возносятся молитвы перед Престолом Божиим как живыми, так и умершими. Более того, она дает нам возможность вступить в духовное общение со святыми и Божией Матерью... Матерь Божия и все святые воистину вместе с нами участвуют в богослужении..."
Рассматривая весьма обстоятельно православное богослужение, Роман Владимирович в каждом звене его обнаруживает сочетание всеобщего, судеб человечества, и частного — пути, по которому восходит каждая человеческая душа, сочетание временного и Вечного.
'То, что в Литургии дано как целостное "единое тело истории", воспринимается как путь, по которому идет душа в своем восхождении к горнему миру".
Поэтому время по-своему благодатно, если оно - "ступени, ведущие в жизнь вечную". "...Весь богослужебный круг отверзает нам врата Вечной Жизни, но внутри этого круга существуют различные ступени лестницы духовных восхождений, каждой из которых соответствует своя мера полноты приобщения к Вечности и Любви Божией".
"Богослужение в жизни Православной Церкви" — обширный, тщательно и учено написанный труд, и в нем вызревают и достигают совершенной полноты давние мысли. Все богослужение рассматривается как лестница восхождения к вечной жизни.
По глубине и значительности духовного опыта этот труд многое скажет человеку церковно образованному, но это — настоящее открытие для рядового верующего, которого "снова нужно учить первым началам слова Божия" (Евр. 5, 12).
Эпиграфом к этому труду целой жизни лучше бы всего поставить слова великопостных часов: "Стопы моя направи по словеси Твоему".
А мысль об авторе этого труда вызывает в памяти другие слова:
"И мир приходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребывает вовек" (I Иоанна, 2, 17).